У блокады женское лицо: пронзительные воспоминания жительниц Ленинграда. Необыкновенный дневник обыкновенного жителя блокадного ленинграда

Отдельная благодарность представителям архивов, музеев и издательств за помощь в публикации дневников: Сергею Курносову, директору Государственного мемориального музея обороны и блокады Ленинграда (Санкт-Петербург), Ирине Муравьёвой, заведующей научно-выставочным отделом Государственного мемориального музея обороны и блокады Ленинграда (Санкт-Петербург), Владимиру Тарадину, директору Центрального архива историко-политических документов (Санкт-Петербург), Андрею Сорокину, директору Российского государственного архива социально-политической истории (Москва), Валерии Каграмановой, главному хранителю Музея современной истории России (Москва), Виктории Кохендерфер, главному хранителю фондов музея-заповедника «Сталинградская битва» (Волгоград), Ларисе Турилиной, директору Государственного архива Брянской области (Брянск), Белле Курковой, заместителю главного редактора студии «Культура» ГТРК «Санкт-Петербург», Александру Жикаренцеву, главному редактору филиала ООО «Издательская группа «Азбука-Аттикус» в Санкт-Петербурге, Леониду Амирханову, генеральному директору издательства «Остров» (Санкт-Петербург), Михаилу Сапего, генеральному директору издательства «Красный матрос» (Санкт-Петербург), Сергею Николаеву, генеральному директору издательства «Алгоритм» (Москва), Павлу Полину, историку, составителю серий «На обочине войны» и «Свитки из пепла: свидетельства о Катастрофе» (Москва), Сергею Глезерову, журналисту и исследователю, автору книги «Блокада глазами очевидцев» (Санкт-Петербург), Валентину Верховцеву (Архангельск), Наталье Адамович-Шувагиной (Минск, Белоруссия), Даниилу Гранину (Санкт-Петербург).

Наши слова признательности родным, и близким детей войны за их бережное отношение к дневникам и предоставленную нам возможность их напечатать: Нине Тихомировой (Будапешт, Венгрия), Инне Черноморской (Санкт-Петербург), Андрею Вассоевичу (Санкт-Петербург), Татьяне Мусиной (Москва), Марине Борисенко (Москва), Людмиле Полежаевой (Апатиты), Ольге Барановой (Брянск), Юрию Андрееву (Санкт-Петербург), Ирине Новиковой (Санкт-Петербург).

И конечно же, наша благодарность самим авторам дневников, тем, кто пережил войну, кто сумел сберечь свои дневники и кто дал нам право опубликовать их: Наталье Колесниковой (Москва), Зое Доброхотовой (Хабаровой) (посёлок Кокошкино, Новая Москва), Марии Рольникайте (Санкт-Петербург), Тамаре Лазерссон-Ростовской (Хайфа, Израиль), Владиславу Бердникову (Пермь), Валерии Троценко (Игошевой) (Владивосток), Александру Седину (Ульяновск), Татьяне Григоровой-Рудыковской (Санкт-Петербург), Юрию Утехину (Москва), Николаю Устинову (Холмск). Низкий им всем, поклон.

В книге огромное количество дневников тех, кто не дожил до наших дней и не смог увидеть этот том. Вечная им память!

Я из детства ушел не как все,

А шагнул через пламя взрыва...

В молодом серебристом овсе

Мина мягкую землю взрыла.

Вновь засеяли землю весной,

От дождей оплыла воронка...

Трудно вырасти из ребенка,

Искалеченного войной.

Глеб Еремеев

Глава первая. ЛЕНИНГРАД: БЛОКАДА

Дети. Блок ада

Маленький мальчик рисует. Ему 3 года, поэтому рисунок – много-много каракуль и завитков по краям, а в центре – небольшой овал. «Что же ты нарисовал?» – спрашивает его воспитательница. «Это война, вот и всё. А посередине – белая булка. Больше я ничего не знаю», – отвечает малыш.

Рисунок датирован 23 мая 1942 года. Имя мальчика – Саша Игнатьев. Он один из 400 тысяч детей, что остались в Ленинграде после 8 сентября 1941 года, когда кольцо блокады окончательно замкнулось. 900 дней спустя, когда части РККА прорвали наконец блокаду, стало известно, что в живых из 400 тысяч детишек осталось менее половины.

В одном из садиков блокадного Ленинграда работала воспитательница Валентина Козловская. На её попечении находились малыши 3-4 лет. Шла зима 1943 года. Воспитательница из лоскутков, тряпочек и пакли сшила кота. Он стал всеобщим любимцем – при звуках воздушной тревоги ребята в первую очередь заботились о коте. В бомбоубежище нести его доверяли самым послушным или самым слабеньким. Одним из таких стал Игорёк Хицун. Осколок фашистской бомбы раздробил ему голень. А он не чувствовал боли и не вполне понимал, что произошло: «Няня, нянечка, а скоро мне пришьют ножку? Ведь так быстро сшили целого кота!»

В самую страшную зиму, 1942-1943 годов, всё было гораздо мрачнее. Многим казалось, что они попали в преисподнюю. «У нас сто детей, – вспоминала сестра-воспитательница дошкольного детского дома №38. – Они часами сидят молча и без движения. Злятся, плачут и скандалят, когда видят улыбку. Больно было видеть детей за столом, как они ели. Хлеб крошили на микроскопические кусочки и прятали их в спичечные коробки. Хлеб дети могли оставлять как самую лакомую пищу и наслаждались тем, что кусочек хлеба ели часами, рассматривая его, словно какую-нибудь диковину».

Были и светлые стороны. Ленинградцы вспоминают циркового артиста Ивана Наркевича. Он по инвалидности не попал на фронт. Зато умудрился сохранить двух дрессированных собачек и с апреля 1942 года начал обход детских садов и школ. И малыши забывали, что «бабушку увезли на саночках мёртвую», что «когда бомбят, очень страшно».

Малыши забывали. Им это даже нужно. Но тех, кто говорит, что Ленинград надо было сдать немцам, простить нельзя. В память о детях, умиравших с голоду и видевших гибель родителей.

Дневник Тани Савичевой

Жила до войны на 2-й линии Васильевского острова, в доме 13/6, семья Савичевых – большая, дружная и уже с поломанной судьбой. Дети нэпмана, «лишенца», бывшего владельца булочной-кондитерской и маленького кинотеатра, Савичевы-младшие не имели права ни поступать в институты, ни вступать в комсомол. Но жили и радовались. Кроху Таню, пока та была младенцем, клали по вечерам в бельевую корзину, ставили под абажуром на стол и собирались вокруг. Что осталось от всей семьи после блокады Ленинграда? Танин блокнот. Самый короткий дневник в этой книге.

Ни восклицательных знаков. Ни даже точек. И только чёрные буквы алфавита на обрезе записной книжки, которые – каждая – стали памятником её семье. Старшей сестре Жене – на букву «Ж», – которая, умирая на руках у другой сестры, Нины, очень просила достать гроб, редкость по тем временам, – «иначе земля попадёт в глаза». Бабушке – на букву «В», – которая перед смертью наказывала как можно дольше её не хоронить... и получать по её карточке хлеб. Памятником брату Лёке, двум дядям и маме, ушедшей самой последней. После того как «Савичевы умерли», 11-летняя Таня положила в палехскую шкатулку венчальные свечи со свадьбы родителей и записную книжку сестры Нины, в которой та рисовала свои чертежи, а потом сама Таня вела хронику гибели семьи и, осиротевшая и истощённая, отправилась к дальней родственнице тете Дусе. Тётя Дуся вскоре отдала девочку в детский дом, который затем эвакуировали в Горьковскую, ныне Нижегородскую область, в село Шатки, где Таня угасала ещё несколько месяцев: костный туберкулёз, дистрофия, цинга.

Таня так и не узнала, что Савичевы умерли не все, что Нина, чьим химическим карандашом для подводки глаз она написала 41-ю строку своей короткой повести, и брат Михаил, эвакуированные, выжили. Что сестра, вернувшись в освобождённый город, нашла у тёти Дуси палехскую шкатулку и передала блокнот в музей. Не узнала, что её имя звучало на Нюрнбергском процессе и стало символом Ленинградской блокады. Не узнала, что Эдита Пьеха спела «Балладу о Тане Савичевой», что астрономы назвали в её честь малую планету № 2127 – TANYA, что люди высекли её строки в граните...

, который содержит девять страшных строк. Каждая посвящена смерти одного из близких. Последняя запись: «Осталась одна Таня». «АиФ» разыскал блокадный дневник другой ленинградской школьницы, Тани Вассоевич . Они обе жили на Васильевском острове. Таня Савичева сначала ослепла, потом сошла с ума от пережитого и умерла в эвакуации. Скупые строки её дневника стали обвинительным документом на Нюрнбергском процессе. Таня Вассоевич выжила и ушла из жизни два года назад — в январе 2012 г.

Дневники двух Тань — как две стороны медали. Тёмная сторонатрагическая смерть, светлая — победа выживших.

Подвиг Тани

Дневник Тани Вассоевич хранится в доме её сына, профессора Санкт-Петербургского государственного университета Андрея Вассоевича . Таня начала делать записи 22 июня 1941 г. Здесь и первые бомбардировки Ленинграда, и 18 июля 1941 г., когда кольцо вокруг города ещё не сомкнулось, но уже были введены карточки на продукты. В сентябре — первое занятие в художественной школе, которое не состоялось: «Наш преподаватель, сложив мольберт, сказал, что идёт добровольцем на фронт». Занятия в средней школе начались в ноябре: «Наш класс был почти в полном составе» (потом в классе их останется двое мальчиков и девять девочек из сорока). Таня описывает бесконечное стояние в очередях за порцией хлеба, которая для детей и неработающих за несколько месяцев ужалась с 400 г в день до 125. Они варили столярный клей и ели его.

Как великое счастье Таня описывает случай, когда они стояли в очереди за продуктами вместе с одноклассником и им досталась дуранда (спресcованная плитка из шелухи подсолнуха. — Ред.). Для покупки продуктов по карточкам были нужны деньги, а в их семье средств катастрофически не хватало. И старший брат, вместо того чтобы съесть свою порцию хлеба, продавал её на рынке, а деньги отдавал маме, чтобы она могла отоварить новые карточки. Он делал это, пока мама не догадалась и не запретила так поступать.

Старший брат девочки, 15-летний Володя , умер от голода 23 января 1942 г. в 6.28 — записано в дневнике. А Таниной мамы, Ксении Платоновны , не стало 17 февраля 1942 г. в 11.45. «Той зимой в городе умирало более 4 тысяч человек в день. Трупы собирали и хоронили в братских могилах. На Пискарёвском кладбище в братских могилах похоронено более полумиллиона человек, — говорит профессор Вассоевич. — Таня, будучи 13-летней девочкой, на оставшиеся деньги купила для брата гроб. Её мама этим заниматься уже не могла, она от слабости не вставала». Смоленское кладбище города было закрыто, там не принимали покойников, однако Таня уговорила сторожа вырыть могилы. Из дневника: «На похоронах брата была тётя Люся , я и Толя Таквелин — Вовин лучший друг и одноклассник. Толя плакал — это растрогало меня больше всего. На похоронах мамы была я и Люся. Вова и мама похоронены в настоящих гробах, которые я покупала на Среднем проспекте у второй линии. Худяков (сторож на кладбище. — Ред.) вырыл могилы за крупу и хлеб. Он хороший и был добр ко мне».

Когда умерла Танина мама, её тело лежало в квартире 9 дней, прежде чем девочка смогла организовать новые похороны. В дневнике она нарисовала план участка (см. рисунок Тани. — Ред.) и отметила места захоронения близких в надежде, что, если выживет, обязательно установит на могилах памятники. Так и произошло. На рисунке с кладбищем Таня, обозначая даты смерти брата и мамы и их похороны, использовала придуманный ею шифр: она понимала, что родственников на закрытом Смоленском кладбище похоронила полулегально. Лишь потому, что сторож Худяков был тронут её детской заботой и пошёл навстречу просьбе ребёнка. Измождённый не меньше других, он рыл могилы в почти сорокаградусный мороз, подкрепившись кусочком хлеба, который Таня получила по карточке умершего брата. Потом она рассказывала сыну, профессору Андрею Вассоевичу, что по-настоящему страшно ей стало, когда она оформляла свидетельство о смерти брата: «Регистратор в поликлинике достала карточку Вассоевича Владимира Николаевича и крупным почерком написала слово «умер».

Страница из дневника Тани Вассоевич. Фото из архива профессора Андрея Вассоевича

Золотая рыбка

«Мама и её погибший старший брат были очень близки, — рассказывает Андрей Вассоевич . — Владимир увлекался биологией, вся их квартира была уставлена цветами, а для сестры он устроил аквариум с рыбками. В 1941-1942 гг. в Ленинграде была небывало холодная и снежная зима. Люди ставили в квартирах буржуйки, топили их мебелью. Мама с братом кутались в одеяло и чертили планы дворцов с бассейнами, рисовали оранжереи. Недаром мама после войны поступила в институт на архитектурный факультет. В блокадную пору в их районе на Васильевском острове продолжала работать библиотека, куда они ходили за книгами. Мама говорила, что никогда не читала столько, как во время блокады. А её мама, пока были силы, каждый день дежурила на крыше — караулила зажигательные бомбы. Артобстрелы и бомбардировки были каждодневными. Ленинград не просто был в кольце блокады, за него все эти почти 900 дней шли бои. Ленинградская битва была самой длинной за всю историю войны. В директиве Гитлера № 1601 от 22 сентября 1941 г. о Ленинграде чёрным по белому сказано: «стереть город с лица земли», а про его жителей: «мы не заинтересованы в сохранении населения».

После потери мамы и брата весной 1942 г. с Таней произошло чудо. В её опустевшей квартире стояла глыба льда — подарок брата, замёрзший аквариум с застывшими во льду рыбками. Когда лёд растаял, с ним оттаяла и одна золотая рыбка и вновь начала плавать. Эта история — метафора всей блокады: врагу казалось, что город должен быть мёртв, выжить в нём невозможно. Но он выжил.

Память сердца

«В 90-х годах стало модным говорить о том, что в Ленинграде процветал каннибализм, а люди потеряли человеческий облик, — маму это страшно возмущало. Вопиющие единичные случаи пытались представить массовым явлением. Мама вспоминала, как к ним пришла учительница музыки и сказала, что её муж умер от голода, а Володя воскликнул, что если бы он знал, то отдал бы ему свой хлеб. А через несколько дней не стало его самого. Мама часто вспоминала благородные поступки блокадников. Её дневник перекликается с тем, что писала пережившая блокаду поэт Ольга Берггольц : «... мы счастье страшное открыли — /Достойно не воспетое пока,- /Когда последней коркою делились, /Последнею щепоткой табака». «Город выжил, потому что люди думали не о себе, а о других», — говорит профессор Вассоевич.

«Чувство долга», «дружба» — это слова из Таниного дневника. Когда она узнала, что умер папа её лучшей подруги, которая была в эвакуации, она похоронила его рядом со своим братом: «Я не могла, чтобы он остался на улице». На похороны голодная девочка потратила последние крохи продуктов.

Весной 1942 г. Таню эвакуировали из Ленинграда. Несколько недель на разных эшелонах она добиралась до Алма-Аты, храня как зеницу ока дневник и фотографии близких. В эвакуации Таня наконец встретилась с отцом — известным геологом-нефтяником. Когда сомкнулось блокадное кольцо, он был в командировке и оказался оторванным от семьи. Оба после войны вернулись в Ленинград. В родном городе Таня сразу же пошла к лучшему другу своего покойного брата, Толе, тому самому, что плакал на похоронах. От его мамы она узнала, что юноша умер вскоре после её брата. Таня пыталась найти ещё четырёх друзей Володи — все они умерли в блокаду. Татьяна Николаевна много лет своей жизни посвятила преподаванию детям живописи. И всегда говорила им: «Ведите дневник, потому что дневник — это история!

Ленинград не был стёрт с лица земли. Можем ли мы сегодня сказать то же самое о нашей памяти о войне? Не стирается ли она в нашем сердце? Горько, что 95 страниц дневника 13-летней школьницы-блокадницы не изданы. Из него современные подростки могли бы узнать о войне больше, чем из некоторых учебников и современных фильмов.

Вечером 27 января 1944 года ленинградское небо осветилось тысячами разноцветных огней. За многие месяцы люди впервые радовались грохоту артиллерийской канонады - ведь это был салют в честь окончательного снятия блокады.

И вот совсем недавно, более чем через полвека после окончания войны, в архивах Петербургского управления ФСБ был найден удивительный документ.

Автор этой потрясающей летописи - обыкновенный ленинградский житель Николай Павлович Горшков. Все 29 блокадных месяцев день за днем (не пропустив ни одного!) он записывал трагические события из жизни осажденного города. Нет, это не были официальные сводки «Совинформбюро» или цитаты из газетных публикаций. Он записывал то, чему сам был свидетелем, что видел или слышал на улицах, во дворах и квартирах блокадного Ленинграда.

Ему повезло дожить до Победы, но в декабре 1945 года его арестовали и осудили на 10 лет. Умер он в лагере 6 лет спустя. Где похоронен - неизвестно.

Этот очерк написан в память о нем, в память о тысячах ленинградцев, погибших в те страшные годы.

Но прежде несколько слов о самом документе и его авторе.

Его дневник - шесть небольших тетрадок в клеточку, сшитых черной суровой ниткой - написан четким, легко читаемым почерком. Он был приложен к делу № 62 625 на Горшкова Николая Павловича, 1892 года рождения, уроженца Угличевского района, деревни Выползово, русского, беспартийного, старшего бухгалтера Ленинградского института легкой промышленности. Фигурант дела подозревался в совершении преступлений по ст. 58–10 ч.11 (антисоветская агитация) и 58–11 (организованная антисоветская деятельность) УК РСФСР. Но, судя по документам, дело Горшкова шло туго. Путались или отказывались от своих показаний свидетели, не признавал свою вину и сам обвиняемый. Материалы дважды отправлялись на доследование, но все же после восьми месяцев заключения Николай Павлович был осужден.

Подсудимый будто знал, что дневник переживет его, и попросил приобщить свои записки к уголовному делу. Впрочем, не исключено, что он надеялся на снисхождение советской юстиции - к пережившим блокаду ленинградцам после войны все относились с сочувствием и уважением. Но дневник был обойден вниманием следователя, которого не интересовали сугубо личные записи.

А зря. Дневник, составленный в дни блокадного лихолетья, когда усомниться можно было в чем угодно и в ком угодно, характеризовал автора как глубоко преданного своей Родине человека, твердо убежденного в победе над врагом. Но следователя это интересовало меньше всего. Мне известна фамилия этого человека, но я просто не хочу ее называть. Был ли он фронтовикам, прошедшим войну, или отсиживался где-то по глубоким тылам - не знаю. Ясно одно - о блокадном Ленинграде он мало что знал. Ему не ведом ни вкус столярного клея, который варили и жевали в самую голодную первую зиму, ни дурманящий запах 150 граммов блокадного хлеба с опилками пополам, который нужно было разделить на весь день, ведь ничего другого просто не было. Не слышал он и об умерших от голода малышах, которых матери прятали в укромных уголках, чтобы как можно дольше получать на мертвую душу продовольственную карточку и хоть как-то поддерживать тех своих ребятишек, в ком еще не угасла жизнь. Нет, этого следователь не знал. Иначе совесть, совесть человека, знакомого с лишениями войны, не позволила бы ему осудить автора блокадных записок Николая Горшкова.

Первая и, наверное, самая короткая пометка дневника была сделана 4 сентября 1941 года, когда на Ленинград упали первые снаряды: «В Волковой дер. Около «Кр. Нефтяника» разрушения и пожар». Последняя запись датирована 31 января 1944 года, спустя четыре дня после полного освобождения города. Всего в дневнике 880 записей - 880 дней трагедий, голода, смерти. Даже в самую суровую зиму 1941–1942 годов, когда от голода, мороза и бомбежек за сутки умирало до тысячи (а может быть, и больше) человек, Николай Петрович усаживался вечерами на кухне, окно которой выходило в глухой Литовский двор, и…

«Настоящие записки пишутся при свете самодельной лампочки-мигалки силою света не более 1/2 свечи. Лампочка состоит из стеклянной аптекарской баночки на 50 грамм, сквозь пробку которой проходит трубочка из металла, в которую продет фитилек».

Удивителен принцип, положенный в основу записей. Автор обходит стороной все личные проблемы. Здесь нет рассказов о том, как он варил столярный клей, ел дуранду, пух с голода, жег в «буржуйке» мебель и книги. Невероятно, но в дневнике ни разу не употребляется местоимение «я»! Зато феноменальна пунктуальность этих записей. Автор словно понимает, что каждый прожитый им день блокады - это день, принадлежащий Истории. Конечно, не ведал он о стратегических замыслах воюющих армий, но все, что способен увидеть и услышать самый обыкновенный «маленький» человек, с удивительной точностью и педантичностью бухгалтера заносилось в дневник.

А еще в нем много простых и безыскусных описаний погоды. Но это не лирические зарисовки скучающего горожанина. Густую низкую облачность, глухую безлунную ночь или ясный солнечный день автор, как и любой житель осажденного города, связывал с вероятностью авианалетов и воздушных бомбардировок.


«…около 17 часов дня была сброшена врагом фугасная бомба большой силы. Упала она в реку Мойку около музея-квартиры A.C. Пушкина (дом 12). Взрывом подняло массу воды и грязи, вблизи стоящих домов вырвало оконные рамы и двери взрывной волной.

Ночь была темная, и ночного налета не было».

Сегодня, проходя по набережной Мойки у дома 12, даже трудно представить, как здесь рвались фугасы. И уйди та бомба на несколько метров в сторону, не осталось бы этого адреса, дорогого сердцу любого россиянина. Но кто об этом помнит сейчас.


«…Шестой налет (за эти сутки) в 1 ч. 50 мин. до 2 ч. 15 мин. ночи и с 2 ч. 30 мин. до 3 ч. 08 мин. Вместе с этим враг обстрелял город тяжелыми снарядами, слышны были сильные разрывы, так что дребезжали стекла в окнах. Ночь была очень беспокойная. На небе светили звезды и большой серп луны».


Не знаю, стал ли этот день самым напряженным по количеству бомбежек, но ведь кроме авианалетов были еще и постоянные артиллерийские удары. И если днем люди еще находили в себе силы по несколько раз спускаться в бомбоубежище, то ночью многие на свой страх и риск оставались в домах. Но ведь были еще и ночные дежурства на крышах, когда, изнемогая от усталости и голода, собрав всю волю в кулак и победив страх, горожане боролись с вражескими зажигательными бомбами.


«…фугасные бомбы враг сбрасывает куда попало, а надежных укрытий вообще в городе очень мало, а имеющиеся бомбоубежища в жилых домах - в подвалах - от прямого попадания тяжелых бомб не спасают и всех находящихся заваливает рухнувшими стенами и еще затапливает водой от лопнувшего водопровода… Город мертвеет. Эл. света в домах нет. Водопровод едва подает воду до второго этажа. Трамваи с большими перерывами ходят только на некоторых и то измененных маршрутах… Идя пешком от Новокаменного моста по обводному каналу до Международного проспекта, в течение 25 минут встретил 57 покойников, которых везли на Волково кладбище».


Я долго не мог понять, как можно вот так просто, безыскусно и как бы отстраненно писать о трагедии целого города? Неужели и к смерти можно привыкнуть, очерстветь душой?

И лишь перечитывая недавно древнерусскую литературу, вдруг увидел, что таким же отстраненным был стиль монахов-летописцев. Не для себя они писали, а в назидание потомкам, твердо зная, что без прошлого нет настоящего, а без настоящего - будущего. Поэтому все личное оставалось в себе. Вечности доверялось только главное. Помните, у Нестора в «Повести временных лет: «Пришли иноплеменники на русскую землю…»

И в этом смысле дневник Николая Горшкова не уникален. Ленинград, а затем и весь мир был потрясен, прочитав блокадный дневник Тани Савичевой. В коротких строчках девочка писала о смерти своих близких. Последняя запись: «Умерли все». Не дожила до победы и сама Таня.


«Лютый мороз 33 с ветром. Все замерзло, кругом картина заледенелого умирающего города. В большинстве домов воды нет совсем. Всюду встречаются вылитые и выброшенные нечистоты, в особенности во дворах… Все чаще и чаще случаи бандитизма - отнимают из рук хлебные и продуктовые карточки, сумочки и пакеты у выходящих из булочных и магазинов. Продуктов все нет и нет. Голод…»


Конечно, в ту пору в газетах об этом не писали. Говорили о мужестве, стойкости, героизме. Но ведь и параша была на улицах, и вонь, и нечистоты, и бандитизм, и воровство. И мужество людей, переживших на этом фоне и мороз, и голод, и смерть, не стало менее значимым. Наоборот. Жить в невыносимых условиях, преодолеть такие испытания и не опуститься до животного инстинкта самосохранения за счет таких же, как ты, но только более слабых - это ли не есть настоящее мужество?!


«… На толкучке у рынка (Кузнечного) идет обменный торг и спекуляция. На хлеб меняют все, что хотите.

На деньги купить что-либо очень трудно. Папиросы «Беломор» - до 60 руб. Пачка табаку 100 гр. - от 300 до 400 гр. хлеба. Хлеб на деньги редко - 40 руб. за кусочек около 100 гр. Дорогие безделушки, статуэтки, посуда идут за бесценок, за кусочек хлеба от 100 до 200 гр…»


Ни деньги, ни украшения - только хлеб. Вот истинная мера ценности в осажденном городе.

Конечно, сейчас времена другие, и деньги уже не те. И дети не то что хлебом - уже тортами бросаются на школьных чаепитиях - сам это не однажды видел. Зато безделушки теперь в цене. А вот оставшуюся после обеда горбушку уже никто в чистое белое полотенце бережно не заворачивает. В мусорное ведро выбросить легче.


«… в уголовном розыске видел двенадцать человек арестованных женщин, пойманных с поличным и обвиненных в людоедстве. Одна женщина говорила, что когда муж ее, умирая, потерял сознание, то она отрезала ему часть тела от ноги, чтобы сделать варево и накормить голодных детей, также умиравших, и себя, уже совершенно отчаявшуюся и обессиленную. Другая говорила, что она отрезала часть от трупа на улице замерзшего от голода, но ее поймали на месте преступления. Сознавая свою вину, плачут и сокрушаются, уверенные, что их приговорят к расстрелу. Все это слишком ужасно… О случаях людоедства в городе говорят открыто, без стеснения…»


Да, судя по всему, всех этих женщин расстреляли по суровым законам военного времени. И это тоже страшная правда жизни, о которой предпочитают не говорить вслух. После публикации отрывков из дневника Николая Павловича Горшкова в «Парламентской газете», из Санкт-Петербурга мне пришло письмо от ветерана-блокадника. Он рассказывал о фактах еще более страшных. С каждым годом становится все меньше людей, переживших эти ужасы. Они уходят, а вместе с ними уходит и память. Впрочем, они и при жизни-то не любили об этом говорить. И все же такое забывать нельзя. Нельзя хотя бы потому, что б это не повторилось вновь.


«…В городе идет массовая эвакуация населения. Не занятые работой люди… могут записаться на эвакуацию в райсоветах в особ, комиссиях и выехать из города с багажом 35 кг на человека. Поездом едут с Финляндского вокзала до Ладожского озера, а там на автомашинах по льду до ж. д. станции (Волхов), оттуда уже поездом вглубь страны… Сообщают, что в последние дни уходит до 4-х поездов с эвакуированными, примерно от 2-х до 3-х тысяч человек в каждом…. Многие устраиваются ехать на автомашинах, доставляющих продукты и грузы с того берега Ладожского озера и возвращающихся из города порожняком вновь за продуктами. Предположительно, на автомашинах уезжают от 1 до 3 тысяч человек в день. Всего за сутки при благоприятной погоде разными путями уезжают из города до 15 тысяч человек. Да, как говорят, в иные дни столько же умирают от истощения…»


Еще совсем недавно приходилось слышать, что власть бросила окруженный город на произвол судьбы. Чушь, да и только. Блокадный дневник Николая Горшкова полностью опровергает эти домыслы. И предприятия работали, и продукты по Ладоге доставляли, и обессилевших людей вывозили. Конечно, ошибки были, просчеты, упущения. Но, не дай Бог, случись нечто подобное сейчас, - справились бы мы? Сейчас мирное время, и то каждый год Россия теряет по миллиону своих граждан.


«Легкая облачность. Дует холодный ветерок. Наши самолеты с 5 ч. утра патрулируют над городом. В 12 ч. 35 мин. воздушная тревога. Отбой дан в 13 ч. 10 мин. Самолеты врага в город не пропущены.

В городе идет выдача по продкарточкам дополнительных продуктов питания к первомайским праздникам:

Чай. Рабоч(им) 25 гр., служ(ащим) 25 гр., иждивенцам) 25 гр., детям - 25 гр.

Сухофрукты. Рабоч. 150 гр., служ. 150 гр., иждив. 150 гр., детям 150 гр.

Клюква. Рабоч. - , служ. 150 гр., ижд. 150 гр., детям 150 гр.

Крахмал. Рабоч -, служ -, ижд. - , детям 100 гр.

Пиво. Рабоч. 1,5 л., служ 1,5 л., ижд. 0,5 л., детям -.

Сол. рыба. Рабоч. 500 гр., служ. 400 гр., ижд. 75 гр., детям 100 гр.

Сыр. Рабоч. 100 гр., служ. 75 гр., ижд. 75 гр., детям 100 гр.

Какао с молоком. Детям на 2 табл. (50 гр.)

Табак. Рабоч. 50 гр., служ. 50 гр., ижд. - , детям -.

Водка или виногр. вино. Рабоч. 0,5 л., служ. 0,5 л., ижд. 0,25 л., детям -.

Всюду на улицах и во дворах идет последняя уборка мусора. Город принял опрятный вид. Ночь прошла спокойно».


Именно первомайскими праздниками закончилась первая, самая страшная блокадная зима. Но впереди были еще долгие месяцы тяжелейших испытаний и 643 дневниковые записи. Но город выстоял, выстоял и победил.

Из материалов уголовного дела Николая Горшкова стало известно, что в 1920 году у него родился сын Игорь. В годы войны он учился в Военно-воздушной академии им. Можайского, в январе 1944 года принимал участие в снятии блокады.

Сотрудники Питерского ФСБ разыскали этого человека. Сейчас Игорь Николаевич на пенсии. Но самое удивительное в том, что проживал он в том же самом доме на Лиговке, в той же квартире № 6, где его отец писал свою блокадную летопись. Сын ничего не знал о дневнике и даже не подозревал о его существовании. Трепетно и осторожно листал он пожелтевшие тетрадные листочки, и пальцы его дрожали. А за кухонным окном был все тот же тесный петербургский дворик, в котором мало что изменилось со времен войны.

Записываю, руки стынут…
"Умерла 26/IV 1942 г. наша дочь Милетта Константиновна, рожденная 11/VIII 1933 г. - 8 лет 8 месяцев и 15 дней от роду.
А Федор жил с 7/IV 1942 по 26/VI 1942 года - 80 дней…
26/IV дочь умерла в час ночи, а в 6 утра кормить Федора грудью - ни одной капли молока. Детский врач сказала: "Я рада, а то мать (то есть я) бы умерла и оставила трех сыновей. Не жалей дочь, она недоносок - умерла бы в восемнадцать - обязательно…"
Ну а раз молока нет, я 3/V 1942 года сдала в Институт переливания крови на 3-й Советской улице не помню сколько гр., так как я донор с 26 июня 1941 года. Будучи беременной Федей, сдала крови: 26/VI - 300 гр., 31/VII - 250 гр., 3/IX - 150 гр., 7/XI - 150 гр. Больше уже нельзя. 11/XII - 120 гр. = 970 гр. крови…"
12/I - 1942 г. - Записываю, руки стынут. Уже давно ходили пешком, я шла по льду наискосок от Университета к Адмиралтейству по Неве. Утро было солнечное, морозное - стояли вмерзшие в лед баржа и катер. Шла с 18-й линии Васильевского острова сначала по Большому пр. до 1-й линии и до Невы мимо Меншикова дворца и всех коллегий Университета. Потом от Невы по всему Невскому пр., Староневскому до 3-й Советской…
На приеме у врача разделась, он ткнул меня в грудь, спрашивает: "Что это?" - "Буду в четвертый раз матерью". Он схватился за голову и выбежал. Вошли сразу три врача - оказывается, беременным нельзя сдавать кровь - карточку донора зачеркнули. Меня не покормили, выгнали, а я должна была получить справку на февраль 1942 года, на рабочую карточку и паек (2 батона, 900 гр. мяса, 2 кг крупы), если бы у меня взяли кровь…
Шла обратно медленно-медленно, а дома ждали трое детей: Милетта, Кронид и Костя. А мужа взяли в саперы… Получу за февраль иждивенческую карточку, а это - 120 гр. хлеба в день. Смерть…
Когда на лед взошла, увидела справа под мостом гору замерзших людей - кто лежал, кто сидел, а мальчик лет десяти, как живой, припал головкой к одному из мертвецов. И мне так хотелось пойти лечь с ними. Даже свернула было с тропы, но вспомнила: дома трое лежат на одной полутораспальной кровати, а я раскисла, - и пошла домой.
Иду по городу, мысль одна хуже другой. На 16-й линии встречаю Нину Куявскую, моя подруга детства, работает в исполкоме. Говорю ей: "Выгнали из доноров и справку на карточку рабочую не дали". А она говорит: "Иди в женскую консультацию, тебе обязаны дать справку на рабочую карточку"…
В квартире четыре комнаты: наша - 9 метров, крайняя, бывшая конюшня хозяина четырех домов (19, 19а, 19б, 19в). Воды нет, трубы лопнули, а все равно люди льют в туалеты, жижа льет по стене и застывает от мороза. А стекол нет в окнах, еще осенью все они выбиты от взрыва бомбы. Окно закрыто матрацем, только дырка проделана для трубы от буржуйки…
Пришла домой повеселевшая, а дети рады, что пришла. Но видят, что пустая, и ни слова, молчат, что голодные. А дома лежит кусочек хлеба. На три раза. Взрослому, то есть мне - 250 гр. и три детских кусочка - по 125 гр. Никто не взял…
Затопила печку, поставила 7-литровую кастрюлю, вода закипела, бросила туда сухую траву черничника и земляничника. Разрезала по тоненькому кусочку хлеба, намазала очень много горчицы и очень крепко посолила. Сели, съели, очень много выпили чаю и легли спасть. А в 6 часов утра надеваю брюки, шапку, пиджак, пальто, иду очередь занимать. В 8 только откроется магазин, а очередь длинная и шириной в 2–3 человека - стоишь и ждешь, а самолет врага летит медленно и низко над Большим проспектом и льет из пушек, народ разбегается, а потом снова в свою очередь встает без паники - жутко…
А за водой на санки ставишь два ведра и ковшик, едешь на Неву по Большому проспекту, 20-й линии, к Горному институту. Там спуск к воде, прорубь, и черпаешь в ведра воду. А вверх поднять сани с водой помогаем друг другу. Бывает, половину пути пройдешь и разольешь воду, сама вымокнешь и снова идешь, мокрая, за водой…

Пуповину обвязала черной ниткой
В квартире пусто, кроме нас никого, все ушли на фронт. И так день за днем. От мужа - ничего. И вот наступила роковая ночь 7/IV 1942 г. Час ночи, схватки. Пока одела троих детей, белье собрала в чемодан, двоих сыновей привязала к санкам, чтобы не упали - отвезла их во двор к помойке, а дочь и чемодан оставила в подворотне. И родила… в брюки…
Забыла, что у меня дети на улице. Шла медленно, держась за стену своего дома, тихо-тихо, боялась задавить малютку…
А в квартире - темно, а в коридоре - вода с потолка капает. А коридор - 3 метра шириной и 12 - в длину. Иду тихо-тихо. Пришла, скорей расстегнула штаны, хотела положить малыша на оттоманку и от боли потеряла сознание…
Темно, холодно, и вдруг открывается дверь - входит мужчина. Оказалось, он шел через двор, увидел двоих детей, привязанных к санкам, спросил: "Куда едете?" А пятилетний мой Костя и говорит: "Мы едем в родильный дом!"
"Эх, дети, наверно, вас мама на смерть привезла", - предположил мужчина. А Костя и говорит: "Нет". Мужчина молча взялся за санки: "Куда везти?" А Костюха командует. Смотрит человек, а тут еще одни санки, еще ребенок…
Так и довез детей до дому, а дома зажег огарок в блюдечке, лак-фитиль - коптит ужасно. Сломал стул, разжег печурку, поставил кастрюлю с водой - 12 литров, побежал в родильный… А я встала, дотянулась до ножниц, а ножницы черные от копоти. Фитилек обрезала и разрезала такими ножницами пуповину напополам… Говорю: "Ну, Федька, половина тебе, а другая - мне…" Пуповину ему я обвязала черной ниткой 40-го номера, а свою - нет…
Я же, хоть и четвертого родила, но ничегошеньки не знала. А тут Костя достал из-под кровати книгу "Мать и дитя" (я всегда читала в конце книги, как избежать нежелательной беременности, а тут прочла первую страницу - "Роды"). Встала, вода нагрелась. Перевязала Федору пуповину, отрезала лишний кусок, смазала йодом, а в глаза нечем пускать. Едва дождалась утра. А утром пришла старушка: "Ой, да ты и за хлебом не ходила, давай карточки, я сбегаю". Талоны были отрезаны на декаду: с 1-го по 10-е число, ну а там оставалось 8-е, 9-е и 10-е - 250 гр. и три по 125 гр. на три дня. Так этот хлеб нам и не принесла старушка… Но 9/IV я ее увидела мертвую во дворе - так что не за что осуждать, она была хорошим человеком…
Помню, втроем кололи лед, держали в руках лом, считали: раз, два, три - и опускали лом, и скололи весь лед - боялись заразы, а в машину лед кидали военные и увозили в Неву, чтобы город был чистым…
Мужчина через дверь сказал: "Врач придет завтра утром". Старушка ушла за хлебом. Сестра пришла из родильного и кричит: "Где вы, у меня грипп!" А я кричу: "Закройте дверь с той стороны, а то холодно!" Она ушла, а Костя пятилетний встал и говорит: "А каша-то сварилась!" Я встала, печку затопила, да каша застыла, как кисель. Я купила на Сенном рынке 5 апреля большой кулек манной крупы за 125 граммов хлеба. Мужик шел со мной с Сенной площади до дома, видел моих детей, взял талон на 125 гр. хлеба и ушел, а я начала варить кашу, а каша так и не загустела, хотя я всю крупу всыпала в трехлитровую кастрюлю…

Нахлебник, а может, победа
Вот съели мы эту кашу без хлеба и выпили 7-литровую кастрюлю чаю, я одела Феденьку, завернула в одеяло и пошла в роддом имени Ведемана на 14-ю линию. Принесла, мамочек - ни души. Говорю: "Обработайте пупок сыну". Доктор в ответ: "Ложитесь в больницу, тогда обработаем!" Я говорю: "У меня трое детей, они остались в квартире одни". Она настаивает: "Все равно ложитесь!" Я на нее заорала, а она позвонила главврачу. А главврач заорал на нее: "Обработайте ребенка и дайте справку в загс на метрики и на детскую карточку".
Она развернула ребенка и заулыбалась. Пуповину, перевязанную мной, похвалила: "Молодец, мама!" Отметила вес малыша - 2, 5 кг. В глазки пустила капли и все справки дала. И пошла я в загс - на 16-й линии он располагался, в подвале исполкома. Очередь огромная, люди стоят за документами на мертвых. А я иду с сыном, народ расступается. Вдруг слышу, кто-то кричит: "Нахлебника несешь!" А другие: "Победу несет!"
Выписали метрики и справку на карточку детскую, поздравили, и пошла я к председателю исполкома. По лестнице широкой поднялась и увидела старичка, сидящего за столом, перед ним - телефон. Спрашивает, куда и зачем иду. Отвечаю, что родила сына в час ночи, а дома еще трое детей, в коридоре - вода по щиколотку, а в комнате - две стены лицевые, и к ним прилипли подушки наполовину мокрые, а со стен жижа ползет…
Он спросил: "В чем нуждаетесь?" Я ответила: "Дочь восьми лет, сидя ночью под аркой на санках, продрогла, ей бы в больницу".
Он нажал какую-то кнопку, вышли три девушки в военной форме, как по команде, подбежали ко мне, одна взяла ребенка, а две - меня под руки и проводили домой. Я расплакалась, устала вдруг, едва-едва дошла до дому…
В тот же день нас переселили в другую квартиру на нашей же лестнице - четвертый этаж. Печка исправная, в окно вставлены два стекла из нашего книжного шкафа, а на печке - 12-литровая кастрюля стоит с горячей водой. Врач женской консультации, пришедшая тоже на помощь, принялась мыть моих детей, первой - Милетту - голая голова, ни одного волоса… Так же и у сыновей - тощие, страшно смотреть…
Ночью - стук в дверь. Я открываю, стоит в дверях моя родная сестра Валя - она пешком шла с Финляндского вокзала. За плечами - мешок. Раскрыли, боже: хлеб чисто ржаной, солдатский, булка - кирпичик пышный, немного сахара, крупа, капуста кислая...
Она - солдат в шинели. И пир горой, вот счастье!..
Радио работало сутки. Во время обстрела - сигнал, в убежище. Но мы не уходили, хотя наш район несколько раз в день из дальнобойных орудий обстреливали. Но и самолеты бомб не жалели, кругом заводы...

Глаза заросли мхом
26/IV - 1942 г. - Милетта умерла в час ночи, а в шесть утра радио известило: норму на хлеб прибавили. Рабочим - 400 гр., детям - 250 гр... Целый день в очередях провела. Принесла хлеб и водку...
Милетту одела в черный шелковый костюм... Лежит на столе в маленькой комнате, прихожу домой, а два сына - семи лет Кронид и пяти лет Костя валяются пьяные на полу - половина маленькой выпита... Я испугалась, побежала на второй этаж к дворнику - ее дочь окончила мединститут. Она пришла со мной и, увидев детей, засмеялась: "Пусть спят, лучше их не тревожь"...
9/V - 1942 г. Мой муж пришел пешком с Финляндского вокзала на сутки. Сходили в жакт за тележкой и справкой для похорон на Смоленском кладбище. Кроме моей малышки - два неопознанных трупа... Одну из умерших дворники волокли за ноги и голова ее стучала по ступенькам...
На кладбище нельзя было плакать. Милетту отнесла и положила аккуратно на "поленницу" из умерших незнакомая женщина... 15 дней пролежала Милетта дома, глаза мхом заросли - пришлось личико закрыть шелковой тряпочкой...
В 8 часов вечера муж ушел пешком на вокзал: ему нельзя опоздать, иначе попадет под трибунал, а поезд один раз в сутки ходил.
6/V 1942 г. - утром ушла за хлебом. Прихожу, а Кронида не узнать - опух, стал очень толстым, на куклу ваньку-встаньку похож. Я его завернула в одеяло и потащила на 21-ю линию в консультацию, а там - закрыто. Тогда понесла его на 15-ю линию, где тоже дверь на замке. Принесла обратно домой. Побежала к дворничихе, позвала доктора. Врач пришла, посмотрела и сказала, что это третья степень дистрофии...
Стук в дверь. Открываю: два санитара из больницы имени Крупской - по поводу дочки. Я перед их носом дверь закрыла, а они снова стучат. И тут я опомнилась, дочки-то нет, а Кроня, Кронечка-то живой. Я дверь открыла, объяснила, что сына надо в больницу. Закутала его в одеяло и пошла с ними, прихватив метрики и детскую карточку.
В приемном покое врач мне говорит: "У вас же дочь". Отвечаю: "Дочь умерла, а вот сын болен..." Сына взяли в больницу...
Слез нет, но на душе пусто, жутко. Костюха притих, меня целует и за Федей ухаживает, а Федя лежит в ванне детской, оцинкованной...
По радио говорят: "Каждый ленинградец должен иметь огород". Все скверы превращены в огороды. Семена моркови, свеклы, лука дают бесплатно. У нас на Большом проспекте посажены лук и щавель. Еще по радио объявление: можно получить пропуск в Бернгардовку, во Всеволожск, а у меня там Валя в госпитале работает. Я в 16-е отделение милиции, к начальнику. Он мне пропуск выписывает, а я его прошу на время отъезда няньку. И он вызывает женщину - Рейн Альму Петровну и спрашивает ее: "Пойдешь в няньки к ней?", на меня указывая. У нее три сына: один семи, второй - пяти лет, а третий и вовсе новорожденный...
Она пошла ко мне домой. А я пешком на Финляндский вокзал. Поезд шел ночью, обстрелы. Приехала я во Всеволожск в пять утра: солнце, листья на деревьях распускаются. Валин госпиталь - бывший пионерлагерь.

За рекой, в беседке…
Сижу на берегу речки, птицы поют, тишина… Как в мирное время. Вышел из дома какой-то дедушка с лопатой. Спрашивает: "Что здесь сидите?" Объясняю: "Вот, приехала огород копать, а лопату в руках не умею держать". Он мне дает лопату, показывает, как копать, а сам садится и смотрит, как я работаю.
У него земля легкая, ухоженная, и я стараюсь. Большой участок перекопала, а тут и моя Валя пришла: несет хлеб и пол-литра черной смородины…
Я села, понемногу щиплю хлеб, ем ягоды, запиваю водой. Подошел ко мне дед и говорит: "Пиши заявление - даю тебе две комнаты и комнатушку на чердаке…

Так я своих недалеко, но из города вывезла. Феденьку взяли в круглосуточные ясли, а за Костюхой смотрел дед…
6/VI - 1942 г. Поехала в Ленинград за Кронидом. Выписали его из больницы с диагнозами: дистрофия III степени, паратиф, остеомиелит. Ни одного волоса на голове, но вшей белых, крупных 40 штук убили. Целый день сидели на вокзале. Познакомилась с женщинами, которые объяснили: это трупная вошь, к человеку здоровому не бежит…
В пять утра вышли из поезда. Сын тяжелый, несу на руках, голову не может держать. Когда добрались до дома, Валя на него посмотрела и заплакала: "Умрет…" Пришла врач Ирина Александровна, укол сделала и молча ушла.
Кроня открыл глаза и сказал: "Я - молодец, даже не поморщился". И заснул…
А в 9 утра пришли доктора: главврач госпиталя, профессор и медсестра, осмотрели, дали рекомендации. Мы их, как могли, выполняли. Только он все равно голову не держал, очень был слаб, не ел - только пил молоко. День за днем немного поправлялся…
Я старалась заработать. Девичьи гимнастерки делала, убавляя те, что были шиты для мужиков. А заказчицы мне несли кто похлебку, кто кашу. А я, как умела, все шила.
Моему белобрысому Костюхе я еще дома сшила серенький костюмчик. Как-то я была за работой, а он, чтобы не скучно было, громко-громко запел: "Партизанские отряды занимают города". За рекой в беседке сидели врачи госпиталя, услышали чистый детский голос и не выдержали, по бревнышку через речку перебежали, попросили спеть еще, угостили конфетой…

Федора взяла из яслей уже безнадежного
На побывку приехал муж и сообщил, что из саперов его переводят в машинисты, в Ленинград. "Я же моряк, - сказал он. - И паровозов не знаю". Начальник его даже обнял: "Это еще лучше: принимай новенький катер в ЦПКиО, грузи в товарняк - и на Ладогу!.."
6/VII 1942 г. Едем в Ленинград. Кроню должны положить в больницу, а я сдаю кровь - надо детей подкормить… Сижу с сыновьями в Институте переливания крови - там, где доноров кормят обедом. Хлебаем суп, а нас военный корреспондент снимает и, улыбаясь, говорит: "Пусть фронтовики посмотрят, как вы здесь, в Ленинграде…" Потом идем в больницу Раухфуса. Там у меня берут документы, и Кроня уходит в палату. Сын пролежал в больнице четыре месяца…
А 26/VII 1942 г. Умер Феденька, Федор Константинович. Я его взяла из яслей уже безнадежного. Умирал, как взрослый. Вскрикнул как-то, глубоко вздохнул и выпрямился…
Я его завернула в одеяльце - конверт, очень красивое, шелковое, и понесла в милицию, где выписали похоронное свидетельство… Отнесла я его на кладбище, здесь же нарвала цветов, в землю его положили без гроба и закопали… Я даже не могла плакать…
В тот же день встретила врача Фединого детского садика - садика Балтийского морского пароходства. Рассказала о том, что сын умер, обнялись мы с ней, поцеловались…

На Ладогу
1 июля 1942 года я пришла в отдел кадров пароходства. Рассказала: дочь и сына похоронила. А муж служит на Ладоге. Попросилась в матросы. Объяснила: карточек мне не надо, я донор, получаю рабочую карточку, а надо мне постоянный пропуск на Ладогу. Он взял паспорт, поставил штамп, выписал пропуск до Осиновца, осиновецкого маяка. Выписал постоянный билет во второй вагон идущего туда поезда - бесплатный, и уже 10-го числа я приехала в пункт назначения. В порт меня пропустили. Мне объяснили, что катер, возивший эвакуированных и продукты (хорошо груз успели выгрузить), во время бомбежки ушел на дно. А команда - капитан, механик и матрос спаслись, выплыли. Потом катер подняли, и теперь он в ремонте…
Катера шли обычно в Кобону, везли живой груз… Время от времени я ездила в город. Но взять с собой даже крупинки, даже пылинки муки не могла - если найдут, тут же расстрел. Над пристанью, где лежат мешки с крупой, горохом, мукой, самолет бреющим полетом пролетит, продырявит, в воду запасы сыплются - беда!
Мой Костя делал закваску и пек оладьи - к нам приходил весь пирс. Наконец, начальник порта распорядился снабжать нас мукой и маслом. А то грузчики и военные доставали из воды размокшую массу - и на плиту. Съедят, и тут же заворот кишок, умирают… Сколько таких случаев было!
Так что я опять пришлась ко двору. У меня две рабочих карточки: одну отдаю в детский сад, там довольны, за Костюхой уход хороший, а другую карточку даю Вале. Как еду к деду, у которого наши вещи, он меня капустой и ягодами балует. И еще дает яблочки, я их в Ленинград, в больницу к Кроне. Угощу няньку, врача, разнесу письма из Осиновца и обратно на Ладогу, в порт… Так и верчусь как белка в колесе. Улыбки людей - в подарок, да и муж рядом…
27/VIII. Быстро лето прошло. Ладога бурная, холод, ветер, бомбежки усилились… Плывем в Кобону. Груз выгрузили, недалеко от берега катер пошел ко дну. Такое случалось часто, но на этот раз катер "эпроновцы" так и не смогли поднять…
Костю направили на водокачку (станция Мельничный Ручей). Сутки дежурит, двое - свободен…
Кроню в то время из больницы имени Раухфуса перевезли в больницу на Петроградку, сказали, что там сделают операцию. Положили его на женское отделение. Женщины его полюбили - учили шитью, вязанию…
В конце декабря Кроне удалили кусок челюсти, в январе велели забирать домой.
3/I 1943 г. Снова ходила просить жилье, предложили пустующий дом в Мельничном Ручье. В этом доме печку затопили - дымит, имеется замечательная плита с духовкой из кирпича… А рядом военные разбирали дома по бревнышку и увозили, и к нам подъехали, но мы их припугнули, и наш дом не тронули.

Земля мягкая
Кронида и Костюху забрали домой, а детсад нам отоваривал карточки. Мужу Косте близко на работу спуститься - железнодорожное полотно перейдет, а там - водокачка. Пока сутки стоит на вахте, дров напилит, наколет, насушит и принесет домой.
Чтобы прогреть дом, приходится топить печь не переставая. Тепло, светло, снега много-много. Муж сделал санки. По дороге мимо дома два-три раза в день лошадка пройдет - дети на санки. Берут с собой ящичек, веник, лопатки - соберут лошадкино "добро" и около крыльца навоз сложат - для будущих посадок пригодится…
15/III 1943 г. У крыльца накопилась огромная куча навоза. "Ленинградская правда" как раз поместила статью академика Лысенко о том, что можно из ростков картошки вырастить богатый урожай отменного картофеля. Для этого надо сделать парник, набить конским навозом, затем заложить мерзлой землей и набросать снега. Закрыть рамами и через две-три недели сажать ростки.
Пришлось в доме снять пять внутренних рам, и поступили примерно так, как написано в газете.
22/III 1943 г. Земля мягкая. Купили у соседки-старушки тазик, полный ростков, за 900 г. конфет. Долго занимались посадками - дело хлопотное…
5/VI 1943 г. Заморозки были очень сильные, и вся земля померзла - очень было жаль наших трудов. А тут пришла пора сажать капусту, брюкву, свеклу. Копали день и ночь.
Напротив - два двухэтажных дома. Бывший детсад Мясокомбината. Никто их не охранял, но никто и не трогал - государственное…
В Ленинграде я раздобыла лук-севок - вот такие дела "луковые": вечный, его раз посадить, и он растет несколько лет. Лук растет не по дням, а по часам, а я продавать не умею, да и времени нет - рынок далеко. Нарежу в корзину и несу морякам. Они мне записку-благодарность написали. Потом сами ходили ко мне, ножницами аккуратно нарезали и уносили к себе…

Надежда родилась
…Долго не бралась за дневник - не до того было. Пошла к докторам. Они меня осматривают, слушают, как ты там у меня растешь, а я с тобой разговариваю, глажу тебя - мечтаю, чтобы ласковая росла, пригожая, умная. А ты как будто слышишь меня. Костя кроватку уже тебе принес плетеную - очень красивую, ждем тебя с великой радостью. Знаю, что ты - дочка моя, растешь, знаешь, какой была Милетта…
Помню, блокада - она братьев бережет. Я уйду, а они втроем одни. Как начнется бомбежка, она всех - под кровать… Холод, голод, она последними крошками с ними поделится. Видела, как я хлеб делю, и тоже делила. Оставит себе кусочек поменьше, а горчицы побольше, как я… Страшно одним в четырехкомнатной квартире… Как-то бомба во дворе разорвалась - стекла с соседнего дома сыплются, а наш шатается…
...Я кровь не сдаю с мая месяца, так как знаю, что это вредно тебе, моя ненаглядная доченька. Вышла за поленом, мимо соседи идут - радуются, прорвана блокада…
Солдаты 63-й Гвардейской дивизии подарили моему мужу Косте новую офицерскую шубу. Полная изба народу, шум, шутки, счастье! Неужели позади блокада!
2/II 1943 г. Я говорю Косте: "Беги за врачом, начинается!" На плите стоит 12-литровая кастрюля с теплой кипяченой водой, а в 7-литровой уже кипит вода. А вчера, 1 февраля, меня смотрел врач, запустил капли в глаза, дал мне йод, шелковую нитку в мешочке и сказал: "В госпиталь не ходи - там дикий холод, и весь он завален покойниками, да и находится за 4 километра от дома…"
Вернулся муж, лица на нем нет. Не обнаружил в больнице ни единого человека - видно, ночью тихо снялись… Люди ему сказали, что слабых отправили в тыл, а тех, кто покрепче, - на фронт…
Схватки уже нетерпимые. Дети спят в комнате, я стою в корыте, в Костиной рубахе. Он - напротив меня, ножницы наготове… Уже держит твою головку, уже ты у него на руках… Лицо у него светлое… Я беру тебя на руки. Он режет пуповину, смазывает йодом, завязывает. Рядом ванночка. Льет на головку воду - голова у тебя волосатая. Орешь, дети вскакивают, отец им кричит: "На место!"

Заворачивает тебя, несет на кровать…
Я моюсь, Костя берет меня на руки и тоже несет на кровать. А сам выливает из емкостей воду, моет пол, моет руки и приходит смотреть, как ты спишь в кроватке. Потом подходит ко мне, гладит по голове, желает спокойной ночи, идет спать на кухонную скамью… Луна за окном огромная…
Утром муж говорит мне: "Всю ночь не спал, слушал, как сопит дочь. И надумал: давай назовем ее Надеждой, и будем думать, что нас ждет Надежда и радость. Счастье, что он оказался рядом, принял роды, назвал тебя, а то все был в море…

Смоляная река
5/II 1944 г. Костю отправили в Териоки (в переводе с финского - Смоляная река), а ко мне нагрянули из Удмуртии мама Зоя, Дагмара и Люся.
Зоин муж Иван Данилович Русанов (много лет радость и печаль делили вместе) убит на фронте…
Ивана Даниловича и нас до войны соединяла совместная работа: он был главным инженером (окончил Лесотехническую академию), мой Костя - механиком, а я слесарем - чинила и выдавала инструменты на инструментальной станции при Александровском лесопункте. Мама Зоя и он поженились накануне войны, в мае, и уехали…
И вот Иван Данилович уже лежит где-то в Синявино… А мы с Костей - молодые, здоровые, а вот дочь и сына потеряли, их унесла блокада…
27/V 1944 г. Переехали к Косте в Териоки. Там полно пустующих домов. Поселились в небольшом, с верандой. Под окнами - сад, кусты смородины, колодец в трех шагах от крыльца. Огромный сарай и погреб - неожиданно этот погреб оказался с вином. Пятнадцать минут до вокзала…
19/XI 1944 г. Костю и меня пригласили на праздник в честь Дня артиллериста, надо ехать в Ленинград. Детей уложили спать - поезд отправлялся в три часа ночи. Незадолго до отъезда один военный принес нам ведро бензина. Я ведро тазом закрыла, оно стояло рядом с картошкой…
Приехали в город, сходили на собрание в честь праздника, побывали у мамы. И тогда не знали, что в Териоки наш дом загорелся. К счастью, дети не пострадали - спасли их соседи, вытащив через окно. А как вытащили - дом рухнул. После того как пожар был потушен приехавшими военными, обнаружились пропажи: Костина память об отце - тяжеленный серебряный портсигар, коробочка с облигациями (может, конечно, сгорела), а вино из погреба военные погрузили на машину и увезли.
Свалили все на Кроню: будто он пошел со свечой за картошкой, а в бензин попала искра…
20/XI - 1944 г. Вышли из поезда, подошли к дому и видим - пепелище… Костя говорит: "Были бы живы дети, на остальное наплевать!" Оно и верно: квартира в Ленинграде есть - не помрем. Сосед выходит, успокаивает: "Дети у меня, но без одежды, раздетые..."
И рассказали, как дом рухнул. Они подошли, а на плите кастрюля 7 литров, алюминиевая, как живая. Дотронулись, и она рассыпалась. Ящик с пшеницей не сгорел, но крупа оказалась горькой…
Позвонили в Ленинград в воинскую часть на площадь Труда. Костя вызвал Валериана, тот сразу взял машину, погрузил нас (а мы забрали мерзлую картошку и двух живых кроликов и увезли в Ленинград). В городе добрые люди нанесли детям одежды - хорошо хоть не умерли, только сильно оголодали.

Неужели пережили войну?
Кроликов мы съели, картошку съели. Дети в школу не пошли, потому что раздетые. А с железной дороги Сергей Николаевич приносил мне работу, собирала патроны для уличного освещения, платили очень мало…
В очереди простоишь за отрубями. Ночь простоишь, утром хлеба дадут норму. Хлеб намочишь, отруби, ошпаренные крутым кипятком, набухнут, смешаешь намоченный хлеб и отруби, мороженной, отварной картошки натолкаешь, и на сковородку. Аромат по комнатам. Съедим - и за работу, собирать патроны…
Наконец весна 1945 года. Неужели пережили войну?.. Мы с мужем поехали в Репино. Красили кровати, стены. Взяли меня управхозом, по ночам охраняла дачи художников, артистов - там никто из них не жил. Жили пленные. Даже однажды ночью мне дали ружье, незаряженное. Я надела его на правое плечо. А пленные из окон смотрят на меня, гогочут… Отстояла ночь, домой пришла - расплакалась, Костя утром пошел в правление требовать, чтобы меня рассчитали.
Наденьку я еще грудью кормлю. Ходим на залив всей семьей. Отец и сыновья ловят рыбу: окуньков, а то и судаков. Мелко: рыба возле камней собирается, а со стороны Кронштадта - дымка, морские саперы очищают фарватер от мин. Рыбы много - целый противогаз мелочи соберем, а крупную - на ветку нанижем и несем через плечо. Берега пустынные, ни души, а песок горячий…
Купаемся, и младшую Наденьку в водичку опускаем (она рано пошла, в десять месяцев). Веселая, прыгает, возится, визжит, хочет поймать рыбку, а та убегает. Дети смеются, и нам с отцом - хорошо...
Костя тащит через плечо двух огромных судаков. Идем по аллее, а навстречу - огромный детина. Сначала на судаков смотрит, а потом давай обниматься! Оказалось, Костин начальник БГМП, капитан. Муж с ним плавал на каком-то судне…

  • Ленинградцы. Блокадные дневники из фондов государственного мемориального музея обороны и блокады Ленинграда. — СПб.: Лениздат, 2014. — 704 с.

    Вступление

    Блокада из первых уст

    Ирина Муравьева

    Музей обороны Ленинграда, созданный в годы войны, — с началом «ленинградского дела», в 1949 году, был закрыт, а в 1952 году ликвидирован.

    Спустя сорок лет, в 1989 году, Музей обороны Ленинграда был возрожден. И с первых же дней в его фонды, наравне с другими экспонатами, ленинградцы начали приносить дневники и воспоминания блокадников и защитников города: рукописные и перепечатанные, фотокопии и ксерокопии. Их приносили сами авторы, пережившие блокаду, или их дети, родственники, знакомые, соседи. Иногда тетрадки с дневниками и воспоминаниями люди оставляли на вахте музея, не приложив свой номер телефона или адрес. Прошло двадцать пять лет, а документы войны и блокады все продолжают поступать в музей. Вместе с сотнями военных писем они хранятся в рукописно- документальном фонде музея. Иногда экспонируются на выставках, посвященных войне и блокаде.

    Взрослые и дети, мужчины и женщины, военные и гражданские фиксировали свое восприятие событий, свои переживания, свое видение происходящего. Лаконичные и подробные, с рисунками и табличками, в маленьких блокнотиках, в тетрадях, альбомах и гроссбухах, с фотографиями, вырезками из газет и приложенными документами, эти дневники — бесценные документы эпохи. Они позволяют не просто полнее и подробнее узнать историю блокады, но практически стать ее свидетелем в настоящем времени.

    Большинство рукописных дневников трудны для чтения: истлевшие листки, выцветшие чернила или карандаш, неразборчивый почерк автора. Перевод текста из рукописи в печатный вид необычайно кропотливый труд, требующий множества часов, дней, месяцев.

    Писать умеют все, а дневники ведут лишь некоторые. Почему ведут дневники? Зачем? Одни делают это всю жизнь, другие долго собираются, размышляют, постепенно втягиваются. Третьих толкают на это сильные душевные переживания, стрессы. Кому-то достаточно одной-двух строчек, чтобы описать накопившееся в душе. Другие пишут очень подробно. Авторы дневников, собранных в этой книге, начали писать их в первые дни войны или немного позже. Но ясно, что именно война и блокада, невероятность нахлынувших переживаний, их небывалость — заставляли людей взяться за дневник. В этих записях чувствуется огромная потребность излагать пережитое, осмысливать происходящее, оставлять для памяти отдельные факты.

    Держа в руках чужой дневник, невольно задумываешься, хотел ли автор делать его достоянием гласности? Имеем ли мы право на публикацию?

    Но скоро убеждаешься: автор хотел, чтобы дневник был прочитан. Более того, некоторые фразы, порой прямые обращения к будущему читателю, указывают на то, что и писались дневники для того, чтобы передать близким, детям, потомкам — нам — исключительный, ни с чем не сравнимый блокадный опыт.

    «В эту книгу мы запишем все, что пережили ленинградцы, Котя, папа и мама в дни Великой Отечественной войны. Пусть со страниц книги будет вырываться вой сирены, свист летящих бомб, грохот разрыва фугасок и змеиный посвист снарядов, уродующих наши любимые улицы, дома, наши родные ленинградские очаги, пусть со страниц ее слышится плач детей, осиротевших зимою 1941-1942 года, стоны засыпанных при бомбежках граждан города, напоминая о великой священной мести ненавистному врагу, разжигая пламя ненависти к проклятому фашизму» (К. В. Мосолов).

    «Проснулся, выглянул из-под одеяла. Холодно. И быстро опять с головой закрылся. Но подумал, что надо писать дневник, и быстро встал. Вечером писать плохо, потому что полно народу и могут помешать. А сейчас никто не помешает» (Боря Капранов).

    В этой книге опубликовано семь дневников: дневник главного инженера 8-й (Дубровской) ГЭС, одной из крупнейших в СССР, — Льва Ходоркова; дневник заведующего райздравотделом Кировского района Израиля Назимова; дневник лектора Политотдела 42-й Армии Владимира Ге; дневник дознавателя военной Комендатуры Ленинградского гарнизона Владимира Кузнецова; дневник преподавателя ремесленного училища при Адмиралтейском заводе Константина Мосолова; небольшой, в основном состоящий из цитат дневник цензора Софьи Неклюдовой и дневник шестнадцатилетнего бойца противопожарного полка Бори Капранова. Также в эту книгу вошли воспоминания Зинаиды Кузнецовой. 22 июня 1941 года ей исполнилось 13 лет. Именно с этого дня начинаются ее воспоминания, по точности и яркости описываемых событий больше похожие на дневник. Кажется, что спустя десятилетия Зина, как сквозь стену, прошла в свою блокаду.

    Эти две «детские» истории занимают в книге особое место.

    Потертая тетрадь с пожелтевшими, рассыпающимися листами. На первых страницах рисунки: Кремль, юный барабанщик времен наполеоновских войн, копии плакатов Гальбы и Муратова. Неустоявшийся почерк школьника. Это дневник Бори Капранова. Два с половиной месяца блокадной жизни, с 14 октября 1941 года по 1 января 1942 года. Но какие это месяцы! Вынужденный уход семьи из родного дома в Колпине, комсомольский противопожарный полк, Военно-морское политическое училище... И кошмар декабря 1941 года в общежитии для эвакуированных на улице Салтыкова-Щедрина.

    Борин дневник — это трагедия, в которой душевные муки оказываются зачастую сильнее физических мук от голода и холода. Мальчик пишет о том, что никогда не забудет 1941-й год. Но помнить ту страшную для него зиму будем вместо него — мы, потому что в феврале 1942 года, уже в эвакуации, Боря Капранов умрет.

    Тринадцатилетняя Зина Кузнецова. Маленький «стойкий оловянный солдатик», она берет на себя заботу о матери.

    «У меня была мысль: если меня убьют, мама умрет с голода. Когда обстрел кончился, я стала выбираться и не могла, но боролась. Сделала маленькие ступеньки и вылезла. Нашла я там кочерыжек 4-5 штук и 2-3 листа. Я так была рада, что выбралась и принесу маме обед. Уже стемнело, а идти далеко. Но к ночи добралась. Пришла, а мама почти не дышит...»

    «Дома меня заставала горькая картина. Мама почти всегда лежала в полузабытьи. Я доставала свой сбереженный паек и скорей старалась положить ей в рот. Масло разогревала и тоже ей в рот лила. Она через некоторое время оживала и узнавала меня».

    Машинописный вариант дневника Льва Абрамовича Ходоркова принес в музей его сын, Ходорков Илья Львович. От деятельности Ходоркова, без преувеличения, зависела жизнь города. Первые записи сделаны сухим телеграфным стилем. Отмечены наиболее важные факты, хронология событий. Чувствуется сильнейшая потребность автора зафиксировать все происходящее. Из дневника мы узнаем, как и в каких условиях ленинградские энергетики боролись за каждую станцию для того, чтобы могли работать хлебозаводы, чтобы в дома хоть изредка поступала вода, чтобы работали станки.

    «Сильный мороз. Заморозили паропровод и водяной экономайзер котла No 3. У начальника цеха собрались ИТР. Даю указание, что делать. Входит Воронцов — в соседней комнате умирает кочегар. Мы не прерываем своих занятий. Буфетчица. С лопающимся от жира лицом, со смешком говорит: „Где тут умирающий, пусть перед смертью поест суп“. Все мерзнет. Надо спасать оборудование». «Сердце разрывается смотреть, что делается с нашими людьми. Золотые люди, выросшие в течение 10-20 лет, гибнут». «Замерз водопровод, нет света, не работает уборная, бани, голод, кругом больные, голодные, мертвые».

    Станцию, находившуюся в прямой видимости фашистов, разрушали обстрелы и бомбежки, но она продолжала работу, и в этом немалая заслуга Льва Ходоркова. Дневник Константина Васильевича Мосолова начинается в 1943 году. Он не имеет права писать о работе оборонного предприятия, поэтому только некоторые факты говорят нам о напряженной жизни завода. Дневник ведет вместе с шестилетним сыном Котей.

    «Осколки сыпались с неба, как горох, и стучали по крыше, стенам, по мостовой двора. Светили прожектора. В 0.10 стало потише, и мы снова поднялись домой. Котя рисует, мама читает книгу, папа записывает. Спать ложиться немного рано — тревога серьезная, с музыкой. Во время тревог и обстрелов заниматься чем-нибудь, вроде работы, трудно, особенно ночью, а поэтому пишешь в эту тетрадь». Но спокойствие этих записей — кажущееся: «Наверное, у нас у всех тихое помешательство на почве сиюминутного ожидания нависшей, как над баранами, смерти, и в продолжение долгого времени».

    О том, как Мосолову далась первая блокадная зима, без слов говорят его фотографии. На снимках мая 1941 года и декабря 1942 года два абсолютно разных человека.

    От деятельности Израиля Вениаминовича Назимова также зависела жизнь тысяч людей. Назимов — врач. Натуралистичность его описаний порой ужасает, но он, как и другие авторы дневников, — только фиксирует факты.

    Назимов работает в самом опасном районе Ленинграда — Кировском, который находился почти на линии фронта. Не случайно жители проспекта Стачек говорили: «Живем на одной улице с немцами».

    Дневник Назимова наполнен поисками возможности спасти людей и город, облегчить жизнь страдающим ленинградцам. Дневник Владимира Васильевича Кузнецова уникальный в своем роде: в нем рассказывается о работе гарнизонной комендатуры. С этой стороной военных будней мы сталкиваемся впервые. Такой дневник — большая удача для исследователей блокады. Дневник рассказывает о борьбе с дезертирством и воинскими преступлениями. Ежедневно сталкиваясь с действиями, попадающими под строгие наказания — штрафроты, тюремные сроки, — В. В. Кузнецов не озлобился и даже пытается понять причины проступков: «<...> За все время это первый настоящий дезертир. Все остальные — это все-таки не трусы. Это были пьяницы, влюбленные, тоскующие по семьям или не желающие служить там, где они служили». Но есть и жесткие строки: «Позавчера на ПРБ, перед строем расстреляли пятерых, наиболее квалифицированных дезертиров. Говорят, что это произвело впечатление».

    Из дневника В. В. Кузнецова мы узнаем и о создании в Соляном городке выставки «Героическая оборона Ленинграда», прообразе будущего Музея.

    Владимир Николаевич Ге профессиональный политработник. Довоенная практика постоянных публичных выступлений наложила отпечаток и на ведение дневниковых записей. Не боясь того, что дневник может быть прочитан кем-то из начальства, автор смело критикует положение в армии, действия командования. Из записей мы получаем уникальные сведения о первых месяцах войны, об особенностях формирования в августе 1941 года кавалерийского эскадрона, о службе охраны складов, о трагических, мало описанных в блокадной литературе фактах работы Дороги жизни и многом другом. Многие записи потрясают: «Я не знаю ни одного случая открыто выражаемого политического недовольства, возведения на советскую власть вины на обрушившееся несчастье, ропота или возмущения. А ведь в их положении им терять нечего было. И редкие налеты на грузовики или тележки, везущие хлеб или продукты, с целью расхищения были исключением, вызваны острым чувством голода, не носившие в себе никаких признаков протеста. Конечно, были среди такого огромного города и антисоветски настроенные люди, но они не имели массовой базы, несмотря на, казалось бы, „благоприятные“ для этого обстоятельства. Люди не роптали, а мирились. Люди не возмущались, а цеплялись за невидимый луч надежды. Люди ненавидели врага, в нем они усматривали виновника их бедствий. Люди упорно, выбиваясь из последних сил, продолжали работать на оборону города. Люди умирали без протеста и, я бы сказал, без страха. Психологически они себя уже подготовили. Многие похоронили себя еще живыми. Я слышал рассуждения некоторых, что их не пугает то, что они умрут через несколько дней, а их гнетет, что они будут брошены на свалку мертвецов, как и тысячи других до них. Их угнетала мысль, что они умрут, возможно, где-то на дворе или на незнакомой улице, что их не смогут похоронить, а через день, два, три их подберут незнакомые люди, бросят на грузовик, наполненный телами мертвецов, и свалят где-то за городом в вырытый экскаватором котлован. И каждый понимал, что это неизбежно, что власти не могут, не в силах изменить положение».

    Дневничок цензора Софьи Неклюдовой похож на сборник блокадного фольклора. Здесь трагическое соседствует с комическим. В дневник она записывает слухи, байки, строки из просмотренных писем. «Кинематографисты на трудовых работах по укреплению города: „Отпустите нас сегодня пораньше, а то к бомбежке опоздаем!“»

    «Самая большая в мире библиотека, наверное, те миллионы книг, которые сгорели в ленинградских буржуйках».

    «Во время голода многие, прожившие долгую жизнь вместе, узнавали только друг друга теперь. Мужья и отцы съедали пайки своих жен и детей. Подчас крадучись, тайком, что являлось причиной смерти их. О, это надо было пережить, когда мысли ни на минуту не давали покоя — есть, есть, даже во сне!»

    «Утром 1-го мечтала подольше поваляться в кровати, почитать, отдохнуть, но нахальные немцы (совсем обнаглели) без предупреждения, как трахнули снарядом в дом 27, аж дом наш заходил и кровать моя стала заниматься утренней зарядкой...»

    «Один ленинградский младенец на вопрос, кого он больше любит, папу или маму, ответил: „Папу, маму и отбой“».

    Есть в этих, таких разных дневниках и общее: это скрупулезное, болезненное описание продуктовых норм, выкупленных по карточкам или, наоборот, невыкупленных продуктах, рассказ о днях, когда в магазинах вообще ничего нельзя было выкупить, даже хлеб, потому что его не было...

    Почти в каждом дневнике мы встречаем цифры человеческих потерь. Данные разнятся, потому что авторы дневников не знали истинного положения дел в городе.

    Мосолов: «Есть такие дни, о которых можно написать целые книги, например, о дне зимою 1942 года, когда в квартире Смирновых умерло сразу 4 человека: муж с женой, дочь и бабушка. Или о том, как, идя на работу, за 15 минут ходьбы встречал по дороге саночки с покойниками, по 15-20 саночек с 1—2—3 покойниками. В эти дни ленинградцы умирали тысячами — говорят, по 30-40 тысяч».

    Ходорков: «25/ХII—41. Говорят, в день умирает до 10 000 человек. Во всяком случае, умирают в день многие тысячи. 30/I—42 г. Разговоры — от голода уже умерло 700 000-1 000 000, не думаю, что правда, но не менее 300000 во всяком случае».

    Капранов: «31/ХII—41 г. В Ленинграде в день помирают, говорят, от 6 до 9 тысяч человек».

    Ге: «13 августа 1943 г. Я думаю, что за эту зиму в городе вымерло не менее миллиона человек. Из трехмиллионного населения после эвакуации и вымирания к лету 42 г. осталось, кажется, 800 тысяч человек. <...> ...экскаваторами вырывали могилы — котлованы на 30-40 тыс. человек. Трех-, пятитонные машины разъезжали по городу с наваленными трупами...»

    Назимов: «Когда кривая смертности начнет падать? Сегодня в больнице им. Володарского вновь 500 трупов. 60 трупов случайно обнаружено в одной из баррикад. Трупы, трупы, трупы. Сколько их? Тысячи? Много, очень много. Они всюду — на улицах и площадях, чердаках и подвалах, в домах и дворах, около ворот и парадных, в выгребных ямах и уборных. Везде и всюду».

    Кузнецова: «У госпиталя упала лошадь. Я не знаю, отчего она умерла. За короткое время ее разрезали на куски и растащили, а у меня нечем было резать, или я не могла это делать».

    Ге: «...Лошадь еще раз споткнулась и на этот раз упала навзничь. Тишина на улице, медленные движения людей внезапно сменяются необычным оживлением, возгласами, руганью, криками. Все ринулись к упавшей лошади. Неизвестно откуда появился топор, в ход пущены даже перочинные ножи. Началась „разделка“ лошадиного трупа. Люди толкают друг друга, вырывают из рук добычу. Через несколько минут снова воцаряется тишина. Улица вновь опустела».

    Ходорков: «К группе лиц подходит кучер: „Т.т. начальники, помогите-спасите, какие-то двое пристали, хотят на ходу лошадь зарезать, пойдемте, отгоним!“»

    Пути этих людей, действительно, пересекались: у Назимова, Ходоркова и в воспоминаниях Кузнецовой описывается жизнь Кировского района. В. Н. Ге работал до войны на фабрике «Равенство», также находившейся в Кировском районе.

    Почти в каждом блокадном дневнике зафиксирован день 15 апреля 1942 года, когда по улицам города пошел первый после зимы трамвай (Ходорков: «От волнения чуть не заплакал. Только мы можем знать, что это такое — в Ленинграде трамвай»).

    И в каждом блокадном дневнике, наравне с ленинградцами, есть еще одно «действующее лицо» — сам город. Каждый дневник можно назвать признанием в любви к Ленинграду: «Хотя в городе было напряженное состояние, но разрушений еще не было. Народ шел в убежища. Каким родным и прекрасным показался тогда город» (Капранов). «...ночь прекрасна. Луна освещает город. А в домах этого большого прекрасного города по разным уголкам, используя все средства, пытаются согреться люди — взрослые и дети». «Белые ленинградские ночи, распустившиеся липы и тополя, цветущая черемуха и сирень, — как все прекрасно вне войны и как грустно, особо печально видеть эти красоты природы на фоне тяжких испытаний» (Назимов).




Похожие публикации